Кто бы ни писал о Марке Шагале, он неизбежно и быстро переходит на язык поэтический или близкий к поэзии. Таково чудесное, волшебное свойство мира художника, с легкостью неимоверной поэтизирующего самые простые, обыденные вещи. Соприкасаясь с ним, даже косноязычный и стеснительный заговорит, как поэт. Это происходит естественным образом, как абсолютно естествен для Шагала образ человека, который идет вперед с лицом, обращенным назад, либо с головой, повернутой вверх тормашками. Живопись Шагала, как и подлинная поэзия, чаще всего ходит на голове, то улыбаясь, то плача, баюкая острые, по-детски беззащитные переживания художника.
Есть люди, которые как будто родились без кожи: именно им, тем, кого ранит и случайный ветерок, и тычок пальцами (что уж говорить о мировых пожарах и великих трагедиях), суждено на короткий по историческим меркам миг выводить искусство на непостижимую высоту. Марк Шагал (впрочем, это позднее, парижское имя, а в документах он значился как Мовше, Моисей) родился на Витебщине в местечке Лиозно. Через несколько лет семья перебралась в деревянный дом на Большой Покровской улице в третьей части Витебска. Так, между Лиозно и Витебском, и прошло его детство. Еврейский штетл, черта оседлости, особенный, ни с чем не схожий маленький мирок, который начисто смели Октябрьская революция и Вторая мировая. «Вокруг церкви, заборы, лавки, синагоги, незамысловатые и вечные строения, как на фресках Джотто. Явичи, Бейлины — молодые и старые евреи всех мастей трутся, снуют, суетятся. Спешит домой нищий, степенно вышагивает богач. Мальчишка бежит из хедера. И мой папа идет домой...»
Потом было голодное существование в Петербурге. Школа искусств, основанная Рерихом, ничего не дала молодому художнику: слишком он не хотел и не мог подчиняться правилам, так на всю жизнь и оставшись частью наивного искусства, наполненного народными представлениями о красоте вроде белорусских «маляваных дываноў» и местечковых вывесок. Занятия у Леона Бакста. Переезд в Париж, бывший тогда мировой столицей искусства, круг богемы, жизнь в знаменитом «Улье», под крышей которого существовало множество будущих великих художников. И все равно Париж он называл «мой второй Витебск».
«Хоть бы Вильгельм остановился в Варшаве или в Ковно, — молился я, — хоть бы не дошел до Двинска! А главное, не тронул бы Витебска! Там мой дом, там я работаю — пишу картины… Немцы наступали, и еврейское население уходило, оставляя города и местечки. Как бы я хотел перенести их всех на свои полотна, укрыть там».
После революции Марк Шагал внезапно для самого себя стал уполномоченным по делам искусств Витебской губернии. В 1919 году организовал Витебское художественное училище в одном из национализированных особняков (несколько лет назад в нем открылся музей), позвал в преподаватели и своего старого учителя — любимого Юделя Пэна, а также целую плеяду художников из Петербурга во главе с Казимиром Малевичем. «Мечта о том, чтобы дети городской бедноты, где-то по домам любовно пачкавшие бумагу, приобщались к искусству, — воплощается…» — писал Шагал. В училище он создал систему свободных мастерских: ученики рисовали плакаты и рекламные вывески, украшали городское пространство прообразами муралов на революционные темы, однако отношения в коллективе не заладились. Малевич и созданное им объединение УНОВИС пропагандировали исключительно супрематизм, а Шагалу всегда было тесно в рамках направлений и манифестов.
«В нашей жизни есть одна-единственная краска, как и на палитре художника, придающая смысл жизни и искусству. Это краска любви»
«Пэн мне мил. Так и стоит перед глазами его трепещущая фигурка. В моей памяти он живет рядом с отцом. Мысленно гуляя по пустынным улочкам моего города, я то и дело натыкаюсь на него».
Весь этот канувший в Лету мир, расцвеченный яркими фантазиями, до сих пор живет на картинах Шагала. Сын рассыльного в лавке, он вспоминал, что семья не бедствовала благодаря тяжкому труду отца: «Он перетаскивал огромные бочки, и сердце мое трескалось, как ломкое турецкое печенье, при виде того, как он ворочает эту тяжесть или достает селедки из рассола закоченевшими руками». Родители видели старшего сына бухгалтером, на крайний случай — фотографом: надежное, сытое ремесло, обеспеченная жизнь. А он хотел рисовать. И мать отвела 14‑летнего Мовше в школу знаменитого Юделя Пэна, который стал его первым учителем живописи.
«Вместо того чтобы разглагольствовать о судьбах искусства, я лучше прислушаюсь к собственной душе»
Все же главные события в жизни Марка Шагала связаны не с мировыми грозами, а с любовью. Смысл всего — жена и муза Белла Розенфельд: бледное вытянутое лицо, блестящие черные глаза. Он — сын рабочего, художник, грустный и заикающийся. Она — дочь богатого ювелира, на их брак смотрели как на мезальянс, и все же он состоялся, принеся многие годы счастья. Именно с Беллой художник советовался, именно от нее шла поддержка, она была главным судьей его картин. Ее лицо и фигура неизменно присутствуют во всех созданных Шагалом любовных и свадебных сюжетах: только Белла его невеста и жена, навсегда. Даже после своей смерти. Не стало Беллы — и из жизни Шагала постепенно стала уходить живопись, как будто кисть, краски и холст принадлежали не ему, а покойной возлюбленной.
Он уезжает в Москву, преподает живопись беспризорникам в колонии — сиротам революции и Первой мировой, работает в Еврейском театре, создавая росписи и декорации. В 1923‑м возвращается в Париж, проводит там 15 плодотворных лет: «век джаза» для Шагала — продолжение творческого расцвета, там рождаются, например, восхитительные графические иллюстрации к «Мертвым душам» Гоголя, «Любовники в сирени», «Обнаженная над Витебском», множество библейских сюжетов... А в это время в соседней Германии поднимает голову фашизм. В 1934 году картины Шагала изымают из берлинских музеев и публично жгут по приказу Гитлера. То, что уцелело, попадает в 1937‑м на устроенную нацистами выставку «дегенеративного искусства». В воздухе пахнет новой большой войной, и художник вновь отправляется в скитания: жестокий ветер эпохи несет его по планете вместе с сотнями тысяч таких же неустроенных пилигримов... На несколько лет пристанищем Шагала становится Нью-Йорк: шумный, населенный, несчастливый город — там в 1944 году умирает возлюбленная жена.
«Я не делаю ничего иного, как только выражаю свои мысли таким языком, как все те люди, что окружали меня в детстве»
Что осталось? Все монументальное, трудоемкое, долгое: витражные росписи, мозаики, скульптура. И тонкое, с давних лет любимое: литографии, книжные иллюстрации. Он создавал мозаики для парламента в Иерусалиме, расписал множество храмов — христианских и синагог — по всей Европе, Америке и Израилю, плафон Парижской оперы, панно для «Метрополитен-опера»… В 1973‑м Шагал впервые после десятилетий разлуки приехал в СССР, подарил холсты «Третьяковке» и Пушкинскому музею — и не сумел заставить себя отправиться в Витебск. Не смог увидеть родной город другим, чужим, не таким, как в памяти.
«Да поможет мне Бог проливать слезы только над моими картинами. Они сохранят мои морщины и синяки под глазами, запечатлеют душевные изгибы. Мой город умер. Пройден витебский путь. Нет в живых никого из родни».
Марк Шагал говорил и писал на двух языках — русском и идиш, языке белорусских еврейских местечек. Писал всю жизнь: дневники, воспоминания, стихи. Последних, впрочем, стеснялся — немудрено в кругу Блока, Есенина, Маяковского, Гийома Аполлинера, Блеза Сандрара и других больших поэтов. Из него вышел бы великолепный писатель: такой щемящей нежностью и трепетным вниманием к жизни наполнены строки его мемуаров. Но не слово — живопись забрала его с юношеских лет, неумолимо и навсегда, забрала, чтобы на веселых, загадочных, по-игрушечному нарядных полотнах и века спустя цвели озаренные волшебным светом живые лица земляков, родных и любимых, изгибались провинциальные улочки, оживал счастливый мир детства.
Отечество мое — в моей душе.
Вы поняли?
Вхожу в нее без визы.
Когда мне одиноко, — она видит,
Уложит спать, укутает, как мать.
Во мне растут зеленые сады,
Нахохленные, скорбные заборы,
И переулки тянутся кривые…
«Неправда, что мое искусство фантастично! Наоборот, я реалист. Я люблю землю»
«Я стараюсь создать такой мир, где все возможно, где нечему удивляться, но вместе с тем тот мир, где не перестаешь всему удивляться»
«Ни одной работы не заканчиваю, пока не услышу её «да» или «нет»
Первая мировая заставила Шагала вернуться на родину: «Что делать, если мировые события видятся нам только через полотна, сквозь слой краски, точно сгущается и дрожит облако отравляющих газов? В Европе грянула война. Пришел конец кубизму Пикассо. Какая-то Сербия, что за важность! Истребить всех этих босяков! Поджечь Россию и нас с нею вместе…»
Он доживал в лиловом, лавандовом Провансе, в коммуне Сен-Поль-де-Ванс — в каменном гнезде, средневековой горной деревеньке Приморских Альп, ставшей пристанищем для многих знаменитых художников и артистов. Там и заснул навсегда, чтобы вечно видеть волшебные сны о Витебске.